С Татарского вала, как на ладони, видно старинное русское село Завальное. Оно лежит в низине, рассеченной широкой и длинной улицей. Уже в конце апреля его дома утопают в шуме молодой листвы. Над ним в поблеклом вешнем небе сквозь тюль мелких дождей проносятся быстрокрылые скворцы и кружат крикливые и надоедливые грачи.
Где-то там, в глубине могучих ветел, подернутых сероватым мхом, под почерневшей соломенной кровлей прижалась саманная избенка крестьянина Петра Кустова. Ранними утрами из нее выходил крутолобый мальчишка в ситцевой рубашонке и холщовых штанах. Босиком бежал по росной траве и кричал: "Скотину, скотину выгоняйте!" Мальчишке шел девятый год, ходил он в подпасках.
— Паша, хлебушко забыл, — догоняла сына мать и толкала ему за пазуху краюху хлеба в тряпке.
...Пролетали зимы. Веснами прозрачная река Матрена вздувалась, становилась говорливой и капризной. Она выходила из берегов, асе круша на своем пути, принося беды крестьянам. Много лет спустя завальновский мальчишка, став поэтом, написал о своей реке такие строки:
Ты вся — прозрачная, сквозная.
Хотя и очень глубока.
Но я тебя иною знаю.
Родная русская река.
И ты сердитою бываешь.
Как ни хорош весенний день.
Когда в апреле заливаешь
Окрестных двадцать деревень.
Потоплены луга и озимь,
В кустах струится серебро,
И мы в испуге в лодки носим
Свое нехитрое добро.
Картины детства навсегда остались в его цепкой памяти. Это прежде всего непосильный для мальчишки крестьянский труд. Вместе с отцом он пахал и сеял, косил и молотил, пас скот и стерег лошадей в ночном.
Двенадцатилетний Паша Кустов свои первые поэтические опыты увидел на страницах "Усманской газеты".
О своем детстве, обо всем пережитом поэт Павел Петрович Кустов с какой-то затаенной грустью рассказывал мне и своему первому редактору Николаю Александровичу Андрееву, редактировавшему в 1918 году "Усманскую газету".
Мы сидели в саду за дощатым столиком. За нами часто и глухо падали яблоки. Ночью прошел сильный ливень. Несмотря на раннее утро, августовское солнце пекло нещадно. От земли шло сильное испарение. Павлу Петровичу дышалось тяжело. Он снял парусиновый пиджак, расстегнул воротник ситцевой рубашки, положил под язык таблетку.
— Сердце шалит, — словно оправдываясь, невольно проронил он, — вместо поездки на родину все чаще и чаще приходится отлеживаться на больничной койке.
Лицо Кустова побледнело, покрылось испариной. Пришлось нам с Николаем Александровичем отвести его в дом и пригласить знакомую медсестру. Она сделала ему два укола, а спустя пару часов он уже шутил и настоял на поездке в село Завальное.
— Только такой уговор: приезжаем втихую — и на мое старое рыбацкое место. Там я всегда ловил рыбу. О моем приезде в селе никто не должен знать. Не дадут как следует порыбачить. А к землякам я нагряну через денек, когда отдохну с дороги...
Родственник Андреева привез нас к реке Матрене на старенькой автомашине. Мы долго блуждали по берегу. Кустов упорно искал место своей давней-предавней рыбалки. Он говорил, что там стояла раскидистая ива, а дальше разросся густой лозняк. Но теперь, спустя много лет, на берегу не осталось ничего. Все деревья, видно, вырубили еще давно, берег несколько раз перепахивали, и теперь на нем росла одна жиденькая осока.
Просидели мы всю вечернюю зорьку. Где-то на западе небо вспарывали вспышки молний. Клев прекратился. Павел Петрович смотрел за реку, где за полями и лугами лежало его родное село.
— Ничто так не волнует человека, как детство. Меня часто мучит ностальгия по тем давним кострам. Выезжали мы, деревенские мальчишки, в ночное пасти лошадей. Разжигали костер, пекли картошку в золе. Картошка была такая рассыпчатая. Ели ее, обжигаясь, но испытывали преогромное удовольствие. Рассказывамрашные истории, были и небыли. Иногда становилось так жутко, что хотелось бежать домой, но сдерживался, чтобы не прослыть трусом. Поневоле испугаешься, когда вокруг черная-пречерная ночь. Ветер холодный по-разбойному свищет. Подошла очередь — и ты идешь посмотреть, как пасутся лошади. Боишься, а идешь. Да и как не бояться, когда наслушался всяких страшных рассказов, а тебе всего-то девять лет...
Налетел ветер, крутой и горячий. Он ударил первыми каплями крупного дождя. Андреев заволновался. Он боялся, что дождь нас застигнет в пути и тогда придется ночевать в поле. Едва мы успели озъехать от реки Матрены, как на нас обрушился дождь. Сверкала молния, грохотал гром, а Павел Петрович все рассказывал о своем детстве. Страшный шум дождя по кузову автомобиля заглушал его голос. Из отрывочных, еле различимых фраз ничего нельзя было понять.
Наш "Запорожец", похожий на консервную банку, швыряло из стороны в сторону. Дорога покрылась водой, по которой плясали фонтаны дождя.
— Видно, надолго дождь зарядил, — громко произнес Николай Александрович. — Застрянем.
Его слова оказались пророческими. Автомашину занесло в сторону. Она резко развернулась поперек дороги, уткнулась в глубокую канаву и заглохла. Дождь не переставал. Совсем недалеко по асфальтированному шоссе, дразня нас светом фар, за толстой завесой дождя в густую темноту ночи уходили автомашины. И все же нам не пришлось ночевать в поле.
По раскисшей грязи я добрался до совхозного тока. На мое счастье тут у трактора копался механизатор. Никакие уговоры вытащить наш драндулет из колей и дотянуть до дороги не помогли. Но стоило мне упомянуть, что там, в автомашине, сидит их завальновский земляк, поэт Павел Кустов, как тракторист заволновался:
— Так бы и сказал. Мигом вытащу вас на шоссейку. Дело привычное, не впервой.
Он завел трактор, и мы поехали. Вывез он нас на твердую дорогу быстро. Прощаясь, долго жал руку Кустову и просил:
— Будете у своей сестры — зайдите ко мне. Хоть на пяток минут: мы с сестрой-то вашей соседи. Моя дочка Валюшка стихами балуется, может, из нее и толк выйдет. Все же мы с вами земляки...
Кустов пообещал трактористу, когда приедет в Завальное, обязательно зайти к нему. Дорогой он все удивлялся:
— Около десяти лет не был в Завальном, а помнят земляки. Подумать только, узнал меня ночью. Вот это земляк...
Я промолчал, скрыв свой разговор с трактористом, чтобы не огорчать поэта. В Усмань мы вернулись во втором часу ночи. Домой я не пошел и ночевать остался у Андреева. Павел Петрович расположился на старом диване, пружины которого при малейшем движении скрипели на разные голоса. Мне досталась раскладушка.
Спать не хотелось. Кустов попросил меня открыть окно. В душную комнату ворвался свежий воздух. Из глубины сада вползали таинственные шорохи. Спросонок прокричала какая-то птица. Тоскливо завыла соседская собака.
— Иногда приходилось одному стеречь лошадей, — видно, разволнованный воспоминаниями о пережитом, продолжал Кустов свой разговор, начатый на берегу. Разожжешь костер. Ночь темная. Осенние заморозки ударят. Ветер пробирает до костей. Взвоет волк, а у тебя по коже мороз. И трудно разобрать, от чего тебе холодно: от ветра или страха, который нагнал этот волчий вой. Тогда волков было много. Мы, мальчишки, всегда их боялись, особенно, когда в табуне были жеребята. Костер горит ярко. Лошади,, прикрывая жеребят, жмутся к костру, ищут защиты у человека. А человеку чуть перевалило за девять лет. Ну какая помощь от него может быть? Но ты герой! У тебя невольно возникает мужская гордость, ведь даже лошадь — и та ищет у тебя защиты. На следующее утро обязательно похвалишься друзьям и, конечно, расскажешь о своем каком-нибудь смелом поступке и умолчишь, как ночью у тебя душа уходила в пятки.
В ночном мы любили всухомятку медленно жевать ржаной хлеб. Казался он слаще и вкусней любой еды на свете. Теперь все чаще и чаще вспоминаю свое деревенское детство. И каждый раз чувствую вкус ржаного хлеба. Стихотворение начал писать о нем. Так и назвал его "Черный хлеб". Пока есть только начало:
Черный хлеб.
А почему он черный?
Мы ведь не кусок земли едим.
Просто по привычке разговорной Н
азываем мы его
таким.
А ведь хлеб ржаной не черен.
От пшеницы отличают рожь
Лишь по форме полновесных зерен;
Он скорей на золото похож...
Только вот беда — последнее время работается все труднее. Нет того прежнего заряда, как в молодости. Прошла моя поэтическая пора. Видно, "года к суровой прозе клонят". А может быть, и от того, что стал требовательнее к себе. Поэтому и пишется медленнее. Не знаю...
Кустов замолчал. Я подошел к окну. На небе тучи разошлись и полная луна заливала светом все вокруг. За домами лежала латунная полоска реки Усманки, перерубленная черными стволами старых ив, а в небе провис гофрированной трубой след реактивного самолета, медленно тающий и превращающийся в вытянутое молочное облако.
— Жизнь человеческая, как этот след в небе, растает... Останется только то, что он, человек, создал, — сказал Павел Петрович...
— Да! — он неожиданно повернулся от окна, длинными шагами измерил комнату и опустился на диван. — Напишу большую книгу стихов. Вероятно, это будет книга о русской природе и русском мужике, который всех нас кормит хлебом. Я постоянно чувствую огромную вину перед земледельцами, что не сказал о них свое главное слово. Назову ее "Хлебодары". И вам с Николаем Александровичем подарю по экземпляру...
Больше нам с Павлом Петровичем Кустовым свидеться не удалось. На следующий день его по телеграмме вызвали в Ленинград, где он работал в журнале "Нева". Последнее его письмо я получил в начале апреля 1970 года.
// Новая жизнь. - 2000. - 3 июня. - № 67-68. - С.3,5
Помню хорошо один солнечный день. Тогда я лечился в Кисловодске. В газетном киоске я купил свежий номер еженедельника ■ "Литературная Россия", развернул его — и сразу мне в глаза бросилась траурная рамка. В некрологе сообщалось, что 13 июня 1970 года в Ленинграде умер талантливый поэт Павел Петрович Кустов.
Три года спустя в липецком книжном магазине я обратил внимание на книгу с броским и емким заголовком "Хлебодары". В ней было стихотворение "Черный хлеб". Вспомнился наш разговор ночью в доме Андреева. Как жаль, что Павел Петрович так и не увидел эту свою книгу...
